Выздоравливающему волосику

Пока срастаются твои бесшумно косточки,
не грех задуматься, Волосенька, о тросточке.

В минувшем веке без неё из дому гении
не выходили прогуляться даже в Кении.

И даже тот, кто справедливый мир планировал,
порой без Энгельса, но с тросточкой фланировал.

Хотя вообще-то в ход пошла вещица в Лондоне
при нежном Брэммеле и гордом Джордже Гордоне.

Потом, конечно, нравы стали быстро портиться:
то — революция, то — безработица,

и вскоре тросточка, устав от схваток классовых,
асфальт покинула в разгар расстрелов массовых.

Но вот теперь, случайно выбравшись с поломками
из-под колёс почти истории с подонками,

больнички с извергом захлопнув сзади двери и
в миниатюре повторив судьбу Империи,

— чтоб поддержать чуть-чуть своё телосложение —
ты мог бы тросточку взять на вооружение.

В конце столетия в столице нашей северной
представим щёголя с улыбкою рассеянной,

с лицом, изборождённым русским опытом,
сопровождаемого восхищенным ропотом,

когда прокладывает он сквозь часть Литейную
изящной тросточкою путь в толпе в питейную.

Тут даже гангстеры, одеты в кожу финскую,
вмиг расступаются, поблескивая фиксою,

и, точно вывернутый брюк карман — на деньги,
взирают тучки на блистательного дэнди.

Кто это? Это — ты, Волосик, с тросточкой
интеллигентов окруженный храброй горсточкой,

вступаешь, холодно играя набалдашником,
в то будущее, где жлобы с бумажником

царить хотели бы и шуровать кастетами.
Но там все столики уж стоики и эстетами

позанимали, и Волосик там — за главного:
поэт, которому и в будущем нет равного.

1995 г.

* «Волосик» — юношеская кличка от имени Володя (прим. В. Уфлянда)

Ere perennius

Приключилась на твёрдую вещь напасть:
будто лишних дней циферблата пасть
отрыгнула назад, до бровей сыта
крупным будущим чтобы считать до ста.
И вокруг твёрдой вещи чужие ей
встали кодлом, базаря «Ржавей живей»
и «Даёшь песок, чтобы в гроб хромать,
если ты из кости или камня, мать».
Отвечала вещь, на слова скупа:
«Не замай меня, лишних дней толпа!
Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть —
не рукой под чёрную юбку лезть.
А тот камень-кость, гвоздь моей красы —
он скучает по вам с мезозоя, псы:
от него в веках борозда длинней,
чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней».

1995 г.

* Стихотворение отсутствует в СИБ. Текст по журналу «Новый Мир» N 5, 1996. — С. В.

На виа Фунари

Странные морды высовываются из твоего окна,
во дворе дворца Гаэтани воняет столярным клеем,
и Джино, где прежде был кофе и я забирал ключи,
закрылся. На месте Джино —
лавочка: в ней торгуют галстуками и носками,
более необходимыми нежели он и мы,
и с любой точки зрения. И ты далеко в Тунисе
или в Ливии созерцаешь изнанку волн,
набегающих кружевом на итальянский берег:
почти Септимий Север. Не думаю, что во всем
виноваты деньги, бег времени или я.
Во всяком случае, не менее вероятно,
что знаменитая неодушевленность
космоса, устав от своей дурной
бесконечности, ищет себе земного
пристанища, и мы — тут как тут. И нужно еще сказать
спасибо, когда она ограничивается квартирой,
выраженьем лица или участком мозга,
а не загоняет нас прямо в землю,
как случилось с родителями, с братом, с сестренкой, с Д.
Кнопка дверного замка — всего лишь кратер
в миниатюре, зияющий скромно вследствие
прикосновения космоса, крупинки метеорита,
и подъезды усыпаны этой потусторонней оспой.
В общем, мы не увиделись. Боюсь, что теперь не скоро
представится новый случай. Может быть, никогда.
Не горюй: не думаю, что я мог бы
признаться тебе в чем-то большем, чем Сириусу — Канопус,
хотя именно здесь, у твоих дверей,
они и сталкиваются среди бела дня,
а не бдительной, к телескопу припавшей ночью.

1995 г.

Посвящается Пиранези

Не то — лунный кратер, не то — колизей; не то —
где-то в горах. И человек в пальто
беседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.
Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах.

Не важно, о чём они говорят. Видать,
о возвышенном; о таких предметах, как благодать
и стремление к истине. Об этом неодолимом
чувстве вполне естественно беседовать с пилигримом.

Скалы — или остатки былых колонн —
покрыты дикой растительностью. И наклон
головы пилигрима свидетельствует об известной
примирённости — с миром вообще и с местной

фауной в частности. «Да», говорит его
поза, «мне всё равно, если колется. Ничего
страшного в этом нет. Колкость — одно из многих
свойств, присущих поверхности. Взять хоть четвероногих:

их она не смущает; и нас не должна, зане
ног у нас вдвое меньше. Может быть, на Луне
всё обстоит иначе. Но здесь, где обычно с прошлым
смешано настоящее, колкость даёт подошвам

— и босиком особенно — почувствовать, так сказать,
разницу. В принципе, осязать
можно лишь настоящее — естественно, приспособив
к этому эпидерму. И отрицаю обувь».

Всё-таки, это — в горах. Или же — посреди
древних руин. И руки, скрещённые на груди
того, что в пальто, подчёркивают, насколько он неподвижен.
«Да», гласит его поза, «в принципе, кровли хижин

смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус,

она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным

и настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.
И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою

и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит «иди
ко мне». Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье

прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут». «Но так и возникли вы, —
не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно

вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно».
«Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем — мы не получим

даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью

— то есть моим и вашим существованьем. Мы —
то, в чём пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде,

лишившееся обладателя. Когда оно — просто цвет
вещи на расстояньи; её ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть чёрно-белым,

коричневым, тёмно-зелёным. Вот почему порой
художник оказывается заворожён горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани

вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим».
«Вы, значит, возникли из прошлого?» — волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая всё-таки что-то себе достала

поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
«Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем».
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.

1995 г.

С натуры

     Джироламо Марчелло

Солнце садится, и бар на углу закрылся.

Фонари загораются, точно глаза актриса
окаймляет лиловой краской для красоты и жути.

И головная боль опускается на парашюте
в затылок врага в мостовой шинели.

И голуби на фронтоне дворца Минелли
ебутся в последних лучах заката,

не обращая внимания, как когда-то
наши предки угрюмые в допотопных
обстоятельствах, на себе подобных.

Удары колокола с колокольни,
пустившей в венецианском небе корни,

точно падающие, не достигая
почвы, плоды. Если есть другая

жизнь, кто-то в ней занят сбором
этих вещей. Полагаю, в скором

времени я это выясню. Здесь, где столько
пролито семени, слез восторга

и вина, в переулке земного рая
вечером я стою, вбирая

сильно скукожившейся резиной
лёгких чистый, осенне-зимний,

розовый от черепичных кровель
местный воздух, которым вдоволь

не надышаться, особенно — напоследок!
пахнущий освобожденьем клеток

от времени. Мятая точно деньги,
волна облизывает ступеньки

дворца своей голубой купюрой,
получая в качестве сдачи бурый

кирпич, подверженный дерматиту,
и ненадёжную кариатиду,

водрузившую орган речи
с его сигаретой себе на плечи

и погружённую в лицезренье птичьей,
освободившейся от приличий,

вывернутой наизнанку спальни,
выглядящей то как слепок с пальмы,

то — обезумевшей римской
цифрой, то — рукописной строчкой с рифмой.

1995 г.

Стакан с водой

Ты стоишь в стакане передо мной, водичка,
и глядишь на меня сбежавшими из-под крана
глазами, в которых, блестя, двоится
прозрачная тебе под стать охрана.

Ты знаешь, что я — твоё будущее: воронка,
одушевлённый стояк и сопряжен с потерей
перспективы; что впереди — волокна,
сумрак внутренностей, не говоря — артерий.

Но это тебя не смущает. Вообще, у тюрем
вариантов больше для бесприютной
субстанции, чем у зарешеченной тюлем
свободы, тем паче — у абсолютной.

И ты совершенно права, считая, что обойдёшься
без меня. Но чем дольше я существую,
тем позже ты превратишься в дождь за
окном, шлифующий мостовую.

1995 г.