Архив метки: 1966г.

В стропилах воздух ухает, как сыч…

В стропилах воздух ухает, как сыч.
Скрипит ольха у дальнего колодца.
Бегущий лес пытается настичь
бегущие поля. И удаётся
порой берёзам вырваться вперёд
и вклиниться в позиции озимых
шеренгой или попросту вразброд,
особенно на склоне и в низинах.
Но озими, величия полны,
спасаясь от лесного гарнизона,
готовы превратиться в валуны,
как нимфы из побасенок Назона.

Эгей, эгей! Холмистый край, ответь,
к кому здесь лучше присоединиться?
К погоне, за которую медведь?
К бегущим, за которых медуница?

(неоконченный отрывок)
1966 г.

Остановка в пустыне

Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадёжное. А впрочем,
концертный зал на тыщу с лишним мест
не так уж безнадёжен: это — храм,
и храм искусства. Кто же виноват,
что мастерство вокальное даёт
сбор больший, чем знамёна веры?
Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту.
Но что до безобразия пропорций,
то человек зависит не от них,
а чаще от пропорций безобразья.

Прекрасно помню, как её ломали.
Была весна, и я как раз тогда
ходил в одно татарское семейство,
неподалёку жившее. Смотрел
в окно и видел Греческую церковь.
Всё началось с татарских разговоров;
а после в разговор вмешались звуки,
сливавшиеся с речью поначалу,
но вскоре — заглушившие её.
В церковный садик въехал экскаватор
с подвешенной к стреле чугунной гирей.
И стены стали тихо поддаваться.
Смешно не поддаваться, если ты
стена, а пред тобою — разрушитель.

К тому же экскаватор мог считать
её предметом неодушевленным
и, до известной степени, подобным
себе. А в неодушевленном мире
не принято давать друг другу сдачи.
Потом туда согнали самосвалы,
бульдозеры… И как-то в поздний час
сидел я на развалинах абсиды.
В провалах алтаря зияла ночь.
И я — сквозь эти дыры в алтаре —
смотрел на убегавшие трамваи,
на вереницу тусклых фонарей.
И то, чего вообще не встретишь в церкви,
теперь я видел через призму церкви.

Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее — после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое
чему любой, кто знал нас, ужаснётся.
Но знавших нас не будет слишком много.
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Их грёзы перечеркивают явь.
А может быть, земля хранит тот запах:
асфальту не осилить запах псины.
И что им этот безобразный дом!
Для них тут садик, говорят вам — садик.
А то, что очевидно для людей,
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут: «собачья верность».
И если довелось мне говорить
всерьёз об эстафете поколении,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.

Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще — вне Греции — их мало.
По крайней мере мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем,
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести — уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они её исполнить не сумели.
Непаханое поле заросло.
«Ты, сеятель, храни свою соху,
а мы решим, когда нам колоситься».
Они свою соху не сохранили.

Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там, впереди?
Не ждёт ли нас теперь другая эра?
И если так, то в чём наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву?

1 полугодие 1966

Подражание сатирам, сочинённым Кантемиром

На объективность

Зла и добра, больно умён, грань почто топчешь?
Та ли пора? Милый Дамон, глянь, на что ропщешь.
Против вины чьей, не кричи, страсть обуяла?
Ты ли с жены тащишь в ночи часть одеяла?
Топчешь, крича: «Благо не печь. Благо не греет».
Но без луча, что ни перечь, семя не зреет.
Пусто речёшь: «Плевел во ржи губит всю веру».
В хлебе, что ешь, много ль, скажи, видел плевелу?
«Зло входит в честь разных времён: в наши и в оны».
Видишь ли днесь, милый Дамон, злу Пантеоны?
«Зло и добро парою рук часто сдаётся.
Деве равно всё, что вокруг талии вьётся.
Чую, смущен, волю кружить птице двуглавой…»
Левой, Дамон, дел не свершить, сделанных правой.
«Так. Но в гробу, узком вельми, зреть себя нага,
бывши во лбу пядей семи,- это ли благо?
Нынче стою. Завтра, пеняй, лягу колодой».
Душу свою, друг, не равняй с милой природой!

Жизнь не медаль, видная нам словом и бюстом.
В жизни есть даль, близкая снам, чуждая чувствам
злым и благим, где ни ногой Бог и свобода.
Что до богинь, в деве нагой зрим антипода.
Кабы не так, были сейчас волками в стае.
Герб на пятак был бы у нас, решка — в Китае.
Сплющили б лоб. В бездну сошло б солнце Давида.
Был бы потоп. Брали бы в гроб аз алфавита.
Полно, Дамон. Всюду свой рубь, свой иероглиф.
Царь Соломон зрением вглубь так ли уродлив?
Страсти не рать: сих областей в ночь не воруют.
Полно стирать грани страстей. Так не воюют.
Жизнь не медаль. Мир — не чекан двух оборотов.
В жизни есть даль, тянуща ан птиц желторотых.
Видно, бежит грубых рамен маетность птичья.
Мудрый, как жид, милый Дамон, вот тебе притча:
Скраден сосуд. Ловит, глядишь, страж голодранца.
Вора спасут ноги, ты мнишь? Только пространство!

Тот же простор прячет благих Кесаря копий,
строит шатёр, греет нагих, в ссадину корпий
кладёт, как хлеб кладёт в уста, потчуя сирот.
В овчий вертеп прячет Христа — хер тебе, Ирод.
Аз воздаёт: застит рабам перлы в короне.
Волю даёт, дав по рогам, белой корове.
В землях и днях твёрдый рубеж царствию кладет.
В жадных песках, смерти промеж, делает кладезь.
Кесаря мощь копья о плащ нощи иступит,
воинству рощ, воинству чащ цифрой уступит.
Коль не пришит к месту, то жать стало ли уши?
Суша страшит — морем бежать можешь от суши.
Что есть длиной близко сравнить с пахотой Млечной?
К деве одной сердце стремить — что бесконечней?
Что не расчесть: матери ждать плод из утробы
дольше, чем здесь грани стирать блага и злобы.
В грешной душе коль наторел в скорбну годину,
мнишь, что уже мир обозрел? Драхму едину.

Право, Дамон, зря ты сравнил. Вышло печально.
Друг, убеждён: ты возомнил сходство случайно.
Есть в рубеже смертном надрыв, страшно до дури.
Слабой душе смерть есть призыв к бегству к Натуре.
Так ли ты, мнил, будешь в гробу? Мнил: постоянство.
Ан получил злую судьбу: вечное странство.
Ищешь, гляжу, путь к рубежу с чёрного хода.
Друг, не сужу. Больше скажу: Бог — не природа.
Друг, не боись. Я не грожу. С миром рассорюсь.
Глядючи ввысь, больше скажу: Бог и не совесть.
Он — их творец. Ноне проверь, милый приятель,
кто нам: дворец — жизни пример — или создатель?
Выше ль глава день ото дня с перечня комнат?
Эти слова пусть от меня Кушнер запомнит.
Пусть (не вини: это не суд) помнят поющи:
в жизни есть дни, где не спасут честность и кущи.
Загнанный зверь статуй певца с цоколя сбросит,
ибо, поверь, нищи сердца с мёртвого спросят.

Зла и добра, милый Дамон, грань почто топчешь?
Та ли пора? Больно умён. Глянь, на что ропщешь.
То, что вчера дух веселя, ноне уж плохо?
Та ли пора? Та ли земля? Та ли эпоха?
Друг, не сочти этих словес «с пушки по мухам».
Дело прочти — сказано есть: «нищие духом
пьют благодать» — узрят, внемли, царство небесно.
Что ж отдавать им на земли царство любезно?
То ли не стыд? Ан отдаем. Благо, не пищей.
Так и плодит — кабы вдвоём!— нищего нищий.
Пусто твердишь: «Светоч и тьма — вроде два брата».
Сам и плодишь. Резвость ума хуже разврата.
В том-то и суть: крепок орех — порчены зубы.
Не обессудь: это и грех. Грех не прелюбы.
Спать не любя суть чепуха. Много мотиву.
Грех на себя. Нету греха ближних противу.
Скорбно ли есть душу терзать? Скорбно ли аще
грешную десть на душу взять? Сахару слаще.

Каяться мнишь, схиму принять, лбом да о паперть.
После глядишь, спереди гладь, белая скатерть.
Бога узрел! Сзади одна мелкая сошка.
В этом, пострел, благость видна. Так и спасёшься.
Тож кораблю в бурю канал нужен для бегства.
Сильно скорблю: Каин не знал этого средства.
Как ни греши, можно ухват счистить от сажи.
Выкуп души благом чреват. Драхма все та же!
Полно, Дамон, что за тоска правда двуличья.
Я утомлен. Альфа людска — духа величье.
Дух — благодать тверди иной к горсточке праха,
дабы не знать в глине земной смертного страха.
Дух — это нить с небом связать глины уродство,
дабы лишить мест осязать наше сиротство.
Нитку порвёшь оных щедрот — кайся на ветер.
Каяться то ж ждать, чтобы тот благом ответил,
коего аж, больно умён, вытолкал в груди.
Много не дашь этим, Дамон, форы Иуде.

Где раздобыть, Муза-сестра, тело, размером
могуще быть Зла и Добра в мире примером?
Сколь ни кружу взором своим всюду по свету,
всё не слежу равного им в мире предмету.
Сиречь, сужу, мыслею длясь: здесь они сиры.
Больше скажу: грудью сойдясь, две этих Силы,
чужды побед, рубятся в прах, точно капуста.
Виктора нет. То-то и страх: главные чувства
в чёрной земле мёртвы лежат в роще цветущей.
Молча вдали враны кружат жизни грядущей.
Умер пароль, вёдший нас чрез часты тенета.
«Льётся отколь, полная слёз, плачуща нота?
Чей там хорал в землю ведёт часть превосходну?»
Тот, кто терял, тот и поет песню отходну.
Кто обладал, может поднять плач по урону.
«Кто пострадал?» Разве понять это Дамону?
Царь во главе, можно простить, век не ночует.
Могущий две бездны вместить третью почует!

Пусто рядить, лира, правеж. Муза устала.
Всё прекратить! Мне невтерпеж. Сердца не стало.
Спорщик мой где? В окнах ни зги. Пусто на кресле.
Дать по балде, чтобы мозги горлом полезли!
Силы ушли. Где мой Критон? Где ему деться?
Вижу: вдали к деве Дамон в спальню крадётся.
Снег у крылец след порошит. Хитро устроил!
Бедный чернец. «Плоть не грешит». То и усвоил.
Впрочем, богат. Драхму язык держит прилежно.
То ль наугад к деве проник, действуя нежно,
то ли на дно Лоты глядит с борта корыты…
Вижу одно: с кем-то стоит, губы раскрыты.
Не разглядеть — дева, старик? — в точности лика.
Что тут скорбеть? Вот и достиг сходства велика.
Вот тебе месть: сам разгляди сразу два зайца.
Тщишься расчесть, милый, поди, с кем оказался?
Действуй смелей! Больно умён. Вместо ответа:
стоят твоей драхмы, Дамон, дева и Лета.

Четверть листа. Свечи трещат. Тени перечут.
Смотрит звезда в полный ушат. Мыши щебечут.
Бросим перо. Хаять глупца — это ли доблесть?
Так ли хитро? Древня венца сим не сподоблюсь.
Образы, прочь! Чашу с вином! Чествуем древних.
Поздняя ночь. Снег за окном в виде деревьев.

Март 1966

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
объяснять самый факт письма.

Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.

Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.

В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.

Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.

Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.

Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.

Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.

1966 г.

Розенкранц и Гильденстерн мертвы

Том Стоппард. Розенкранц и Гильденстерн мертвы

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Розенкранц.
Гильденстерн.
1-й актер.
Альфред.
Актеры (4 человека).
Гамлет.
Офелия.
Клавдий.
Гертруда.
Полоний.
Воин.
Горацио.
Фортинбрас.

Придворные, послы,
солдаты и слуги.
1966 г.

Читать полностью

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
объяснять самый факт письма.

Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.

Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.

В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.

Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.

Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.

Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.

Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
1966 г.

Сочинения Иосифа Бродского.
Пушкинский фонд.
Санкт-Петербург, 1992.